Я умер! Умер!" - в отчаянии воскликнул я. - Нет, не может быть! Ведь мертвые ничего уже больше не чувствуют! Они - прах! Они разлагаются и превращаются в ничто! Для них ничего больше не существует! Они же ничего не ощущают, иначе вся моя хваленая жизненная философия - ложь, обман и тогда выходит, что душа умершего продолжает жить, даже после того, как тело превращается в прах".
Так учили меня священники из моей церкви, но я, слепой озорник, презирал их как глупцов, которые с какой-то своей целью учили, что человек оживает снова, чтобы попасть на небеса, пройдя вратами, ключи от которых находятся лишь в их руках, ключи, которые поворачиваются только при блеске золота и по велению тех, кому платят за то, чтобы они произнесли заупокойные мессы за души усопших. Эти священники затуманивали головы глупых напуганных женщин и слабохарактерных мужчин, которые, поддаваясь страху, внушенному им ужасными рассказами об аде и чистилище, отдавали все, и тело и душу, чтобы купить себе иллюзорную привилегию, которая была им обещана. Я никого из них не слушал. Я слишком много знал о священниках, об их тайной для посторонних глаз жизни, чтобы слушать их праздные рассуждения, их пустые обещания прощения, которого они не могли дать. Я говорил им, что, когда придет время, я встречу свой конец с мужеством человека, знающего, что смерть означает для него конец всего; поскольку, если священники ошибаются, кто тогда остается прав? Кто знает, что ждет нас в будущем и верно ли, что Бог существует? Только не живые, ибо они лишь теоретизируют и строят догадки. Но и не мертвые, ибо ни один из них не вернулся, чтобы рассказать нам об этом. И вот теперь я стою рядом с этой могилой - собственной могилой! - и смотрю, как моя любимая, взывая ко мне, мертвому, возлагает на нее цветы.
Под моим взглядом могильный холм постепенно стал прозрачным, и я увидел внизу гроб, на котором стояло мое имя и дата моей смерти. Сквозь крышку гроба я увидел внутри белую неподвижную форму, в очертаниях которой я узнал себя самого. К своему ужасу, я заметил, что это тело, уже тронутое следами разложения, могло вызвать не более, чем отвращение. Красота исчезла, черты стали почти неузнаваемыми; а я стоял там, в полном сознании, переводя взгляд то на тело в гробу, то на себя. Прикосновением рук я осязал каждый член своего тела, каждую знакомую черту своего лица. Понимая, что умер, я тем не менее ощущал себя живым. Если это - смерть, выходит, те священники были правы. Мертвые живут, но где? В какой стране? Возможно ли, что эта тьма - ад? Должно быть, для меня не нашлось иного места. Я был таким пропащим, таким недостойным их церкви, что для меня не нашлось места даже в чистилище.
Я отринул все, что связывало меня с их церковью. Я так презирал ее, размышляя, что церковь, которая знала о том, что многие из самых уважаемых ее служителей не имели права быть духовными пастырями для кого бы то ни было, попустительствовала им. В церкви были достойные люди, это так, но была также и масса бессовестных злодеев, подробности жизни которых были у всех на устах, те, кого откровенно повсюду высмеивали; церковь, претендовавшая на то, чтобы быть примером для людей, вместилищем истины, тем не менее не изгоняла из своих рядов этих бесчестных людей. Более того, она продвигала их на все более высокие почетные посты. Никто из живших на моей родине и видевших ужасные злоупотребления властью не удивился бы росту революционного подъема в попытке сбросить ненавистное иго. Тех, кто может вспомнить социальные и политические условия, которые сложились в Италии в первой половине этого века, и то, какую роль римская церковь сыграла в поддержке поработителей, опутывавших страну оковами, а также тех, кому известны подробности ее внутренней организации, пронизанной густой шпионской сетью - как среди священников, так и среди обычных горожан - до такой степени, что люди страшились и шепотом выражать свои мысли даже в своем ближайшем окружении, боясь, как бы он или она не выдали говорившего священнику, а тот, в свою очередь, - правительству; тех, кто помнит тюрьмы, забитые несчастными людьми и даже теми юными мальчиками, которые не были повинны ни в каком преступлении, за исключением любви к своей стране и ненависти к угнетателям; тех, говорю я, кому знакомо все это, не удивит горячее негодование и жгучая страсть, которая сжигала сердца сыновей Италии и которая наконец вступила в непримиримый конфликт человека с попранной верой в Бога и в Его так называемого Представителя на земле и подобно урагану разрушила все связи с ним, стерла в порошок все человеческие надежды на бессмертие, если его можно было обрести лишь ценой подчинения церковным декретам. Итак, столь бунтарским, столь язвительным было мое отношение к церкви, в которой я был крещен, что в лоне этой церкви не было места для меня. Если исходящие из нее анафемы могли отправить душу грешника в ад, то, несомненно, именно это и произошло с моей душой.
И все же, думал я, глядя на свою любимую, совершенно невероятно, что она оказалась бы в аду, даже ради того, чтобы встретиться со мной. Она выглядела как все смертные, и, если она стояла коленопреклоненная около моей могилы, значит, я, без сомнения, все еще на земле. Неужели мертвые никогда не покидают землю и беспрестанно бродят вблизи тех мест, где протекала их земная жизнь? С такими и подобными мыслями, роившимися в моей голове, я сделал попытку приблизиться к той, которую я так любил, но обнаружил, что не могу этого сделать. Казалось, незримый барьер окружил ее, не пуская меня. Я мог при желании ходить вокруг нее, удаляться и приближаться, но прикоснуться к ней я не мог. Тщетными были все мои усилия. Тогда я начал говорить. Я звал ее по имени, я говорил ей, что я рядом, в полном сознании и все тот же, что и прежде, хотя и мертвый. Но казалось, она совсем не слышит меня и не видит. Печальная и молчаливая, она все так же плакала, все так же нежно перебирала цветы, тихонько бормоча, что я всегда любил цветы и, конечно же, узнаю, что это она положила их здесь для меня. Снова и снова я взывал к ней так громко, как мог, но она меня не слышала. Она была глуха к моему зову. Она только беспокойно вздрогнула и словно во сне провела рукой по лицу, потом медленно и печально побрела прочь.
Я сделал рывок, чтобы последовать за ней. Напрасно. Я не мог и на несколько шагов оторваться от своей могилы и своего бренного тела, и тут я увидел - почему. Меня удерживала и привязывала к моему телу цепь, похожая на нить из темного шелка, которая казалась не толще обычной паутины. Никакая сила духа не могла разорвать ее. Если я двигался, она растягивалась как резиновая, неизменно притягивая меня назад. Что хуже всего, я начал ощущать пагубное воздействие на мой дух этого гниющего тела, как это обычно бывает на земле, когда заражение, которое началось в одной руке, заражает ядом и заставляет страдать все бренное тело. И новая волна ужаса наполнила мою душу.
Затем голос, принадлежавший, несомненно, какому-то царственному и высшему существу, раздался в тишине и сказал: "Ты любил это тело более своей души. Смотри и знай теперь, как превращается в прах то, что ты так боготворил, чему с таким рвением служил и за что так цеплялся. Познай, каким тленным оно было, каким мерзким стало, и взгляни на свое духовное тело. Смотри, как ты истощил его и иссушил, как пренебрег им ради удовольствий земного тела. Узри же, какой жалкой, отвратительной и уродливой твоя земная жизнь сделала твою душу, бессмертную и Божественную, обрекая ее на страдания".
И тут я взглянул и узрел себя. Словно в зеркале я увидел перед собой собственное отражение. О, ужас! Без сомнения это был я сам, но - о! - каким ужасным образом я изменился, каким мерзким, порочным и гадким я себе казался, какими отталкивающими были мои черты. Даже фигура моя деформировалась. Я отшатнулся в ужасе от собственного безобразия и начал молить о том, чтобы земля разверзлась под моими ногами и поглотила меня, скрыв навсегда. Ах! Никогда более не обращусь я к моей любимой, никогда не пожелаю, чтобы она увидела меня. Лучше, гораздо лучше, если она будет по-прежнему считать меня мертвым, ушедшим от нее навсегда. Пусть лучше у нее останется только память обо мне таким, каким я был в своей земной жизни, чем она узнает об этой страшной перемене, о том, каким ужасным был я на самом деле.
Увы, увы! Мое отчаяние, моя мука были предельно велики. Я громко стенал, осыпая себя ударами, в диком и неистовом ужасе от себя самого я рвал на голове волосы. И затем, утомленный взрывом своих чувств, я упал, снова лишившись чувств и сознания.
***
Опять я очнулся, и опять своим пробуждением я был обязан ей, моей любимой. Она снова принесла цветы и, раскладывая их на моей могиле, снова тихим голосом нежно говорила обо мне. Но я уже больше не пытался привлечь ее внимание. Нет, я отшатнулся и попытался укрыться, мое сердце ожесточилось даже против нее, я сказал: "Пусть она лучше плачет о том, кто ушел, чем узнает, что он все еще жив", и позволил ей уйти. Но как только она ушла, я начал неистово звать ее, чтобы она вернулась. Пусть лучше вернется, вернется как бы то ни было, пусть лучше увидит весь ужас моего положения, чем оставит меня в этом месте, где я никогда больше не увижу ее. Она не слышала, но чувствовала, что я зову ее, и я увидел, как, уже будучи далеко, она остановилась и слегка повернулась, словно желая пойти назад, но передумала и покинула меня. Дважды, трижды она приходила, и каждый раз с ее приходом я чувствовал ту же стыдливую робость и каждый раз, когда она покидала меня, меня обуревало то же безумное желание вернуть ее, удержать около себя. Но я не взывал к ней больше, ибо я знал, что живые не слышат мертвых. Я был мертв для всего мира, и только для себя и своей злосчастной судьбы я был жив. Ох! Теперь я знаю, что смерть - это не бесконечный сон, не спокойное забвение. Лучше, гораздо лучше, если бы это было так, и в своем отчаянии я молился о том, чтобы мне было ниспослано это забвение, в то же время зная, что так не может быть никогда, ибо человек - это бессмертная душа и живет вечно: в добре и во зле, на счастье и на горе. Его земная оболочка разрушается, превращаясь в прах, но дух, истинная сущность человека, не знает тлена, не ведает забвения.
С каждым днем - а я чувствовал, что дни идут - моя душа все более пробуждалась, я начинал яснее видеть события моей прошлой жизни, которые длинной чередой проходили передо мной, сначала как туман, который постепенно сгущался и принимал четкие очертания. И я, сокрушенный, беспомощный в своих муках, чувствуя, что уже поздно хоть что-либо изменить, склонил голову.