Мой отец не умел и не любил влезать в долги, но уж если он занимал у кого-нибудь деньги, для него было делом чести вернуть их, даже если для этого приходилось продать корову, принадлежавшую семье, или оторвать опору от дома и продать ее на рынке. Он всегда говорил: «Вам не удастся изменить истину с помощью жульничества. Если это истина, любые трюки и уловки будут над ней бессильны. Все, что является результатом мошенничества, не протянет дольше пары-тройки лет и в конце концов сдуется».
Мой отец обладал внушительным ростом и мощным телосложением. Он был таким сильным, что мог без труда взбежать вверх по лестнице с мешком риса на плечах. Тот факт, что в девяносто лет я все еще езжу по миру и выполняю свою миссию, свидетельствует о физической силе и мощи, унаследованных мной от отца.
Моя мама, чьим любимым христианским гимном был «Higher Ground» («Высшая земля»), тоже была очень сильной женщиной. От нее я унаследовал не только широкий лоб и круглое лицо, но и честный характер с пылким нравом, а также изрядную долю упрямства — без сомнения, я сын своей матери. Когда я был маленьким, люди звали меня «крикун на весь день». Я заслужил это прозвище тем, что, если начинал плакать, то ревел целый день без остановки. Я орал так громко, что люди пугались и думали, будто случилось что-то ужасное. Те, кто уже спал, вставали и выходили из дома, чтобы узнать, что произошло. К тому же во время плача я не сидел на месте, а носился по всей комнате, бился обо все подряд и вызывал страшный переполох. Я мог даже пораниться до крови. Таким эмоциональным я был с самого детства...
Стоило мне принять решение, и я уже не мог отступить, даже если ради этого приходилось ломать себе кости. Конечно, все это продолжалось лишь до тех пор, пока я не повзрослел. Если мама ругала меня за проступки, я в ответ дерзил ей: «Нет! Ты абсолютно неправа!» Нужно было всего лишь признать свою вину, но мне легче было умереть, чем выдавить из себя эти слова.
Моя мама, однако, тоже была женщиной с характером. Она шлепала меня и возмущалась: «Ты думаешь, что можешь вот так взять и уйти, не отвечая родителям?» Однажды она ударила меня так сильно, что я свалился на пол. Но, даже поднявшись на ноги, я не сдался. Она стояла напротив меня и громко плакала, а я даже в такую минуту не мог признаться в том, что был неправ.
Мой состязательный дух соперничал по силе с моим же упрямством. Я просто не мог позволить себе проиграть ни в одной ситуации. Взрослые в деревне поговаривали: «Ох уж эти "маленькие глазки из Осана"! Если он на что-то решился, он обязательно это сделает».
Не помню, сколько мне было лет, когда это произошло. Как-то раз один мальчишка расквасил мне нос и тут же убежал. После этого я целый месяц ежедневно ходил к его дому и поджидал, когда же он выйдет на улицу. Жители деревни поражались моей настойчивости: я ходил туда до тех пор, пока родители мальчика не извинились передо мной. Они даже угостили меня тарелкой рисовых пирожков!
Я вовсе не хочу сказать, что всегда упрямо пытался одержать верх во что бы то ни стало. К тому же физически я был гораздо крупнее и сильнее своих ровесников. Никто из ребят не мог одолеть меня в рукопашной схватке. Однажды я проиграл поединок одному мальчишке на три года старше, и это так меня разозлило, что я просто не мог найти себе места. Я побежал в горы, содрал кусок коры с акации и потом каждый вечер в течение шести месяцев тренировался на этом дереве, чтобы стать достаточно сильным и победить того мальчишку. Через полгода я вызвал его на матч-реванш и одержал победу.
В каждом поколении нашей семьи рождалось много детей. У меня был старший брат, три старшие сестры и три младшие сестры. На самом деле после Хё Сон, самой младшей сестры, появилось на свет еще четверо младших братьев и сестер, но все они умерли в раннем детстве. Моя мама родила тринадцать детей, однако пятеро не выжили, и ее сердце было глубоко ранено. На ее долю выпало слишком много страданий, ведь ей пришлось растить так много детей в таких невыразимо трудных условиях. Мало того, что у меня было много родных братьев и сестер, так к ним порой присоединялись еще и двоюродные с троюродными. Что мы только не вытворяли все вместе! С тех пор, однако, прошло уже много лет, и мне кажется, что из всех нас в живых остался один я.
В 1991 году я ненадолго приехал в Северную Корею. Впервые за 48 лет я побывал на родине и узнал, что и мама, и большинство моих братьев и сестер уже умерли. У меня остались только две сестры, старшая и младшая. Когда я был маленьким, старшая сестра была мне как мать, а теперь я увидел ее бабушкой, разменявшей восьмой десяток. Моей младшей сестре было чуть больше шестидесяти, и ее лицо было сплошь покрыто морщинками.
В детстве я так изводил ее бесконечными поддразниваниями! Я мог заявить ей: «Эй, Хё Сон, я знаю, что ты выйдешь замуж за одноглазого!», на что она отвечала: «Что ты сказал? С чего ты это взял, а, братец?» — и тут же бросалась ко мне, пытаясь поколотить меня своими маленькими кулачками.
Когда Хё Сон исполнилось восемнадцать, пришло время ей встретиться с молодым человеком, с которым ее решила сосватать наша тетя. В то утро девушка проснулась очень рано, тщательно расчесала волосы и напудрила лицо. Затем она хорошенько прибралась в доме и во дворе и села ждать потенциального жениха. «Хё Сон, — поддразнивал я ее, — вижу, тебе совсем замуж невтерпеж!» Она покраснела, и я помню до сих пор, каким хорошеньким стало ее личико с порозовевшими щеками, просвечивающими сквозь белую пудру.
Прошло уже около двадцати лет с тех пор, как я побывал в Северной Корее. Моя старшая сестра, горько разрыдавшаяся при встрече со мной, уже умерла, и у меня осталась одна младшая сестра. Это причиняет мне такую невыразимую боль, что порой кажется, словно сердце вот-вот разорвется на части...
Я всегда был довольно рукастым парнем и сам шил себе одежду. Когда наступали холода, я мог быстренько связать себе теплую шапку. У меня это получалось даже лучше, чем у женщин, и я порой давал советы по вязанию своим старшим сестрам. Однажды я связал теплый шарф для Хё Сон.
У меня были не руки, а настоящие медвежьи лапищи, но мне очень нравилось рукоделие, и я даже шил себе нижнее белье. Я отматывал от рулона кусок ткани, складывал его пополам, вырезал по шаблону, сшивал, подрубал и надевал на себя. Когда я таким образом сшил маме пару традиционных корейских носков, она выразила свое одобрение так: «Ну-ну! Я-то думала, что второй сын только и умеет, что бить баклуши, а он мне вон какие хорошие носки смастерил!»
В те времена в качестве приданого для сына или дочери родители должны были заранее приготовить отрезы хлопчатобумажной ткани. Наша мама брала хлопковую вату, прикрепляла ее к прялке и пряла нитки. На диалекте провинции Пхёнан они назывались «токкенги». Затем она заправляла в ткацкий станок ряд из двадцати нитей и ткала по двенадцать, тринадцать полотен ткани и даже больше. Каждый раз, когда кто-то из детей вступал в брак, из-под огрубевших пальцев матери выходили мягкие и красивые ткани, по качеству не уступавшие самому лучшему атласу. Ее руки были необыкновенно проворными! Если другие успевали в день соткать три-четыре куска ткани, то у мамы выходило двадцать и даже больше. Если она торопилась закончить подготовку к свадьбе одной из моих старших сестер, она могла за день соткать целый рулон! У мамы был крайне нетерпеливый характер. Как только она принимала решение, она тут же приступала к делу и трудилась не покладая рук, пока не заканчивала работу. В этом я очень похож на нее.
С детства я привык есть все подряд — к примеру, я очень любил кукурузу, свежие огурцы, сырую картошку и сырые бобы. Однажды, придя в гости к маминым родственникам, жившим в восьми километрах от нас, я заметил у них на огороде какие-то круглые растения. Я спросил, что это такое, и мне ответили, что это чигва — сладкий картофель. Мне накопали немножко этого картофеля и запекли на костре. Когда я отведал печеной картошки, она мне так понравилась, что я набрал целую корзину и съел все сам. С тех пор я не мог усидеть дома дольше трех дней и постоянно убегал к маминым родственникам. Крикнув на весь дом: «Мам, я пойду погулять!», я пробегал все расстояние до их дома и на славу угощался сладким картофелем.
В наших краях бытовало такое понятие, как майский «картофельный перевал». Мы всю зиму питались картошкой, пытаясь дотянуть до весны, когда начинал поспевать ячмень. Май был для нас критическим месяцем, ведь если запасы картошки истощались до того, как созревал ячмень, людям приходилось голодать. Выжить в период, когда картофель подходит к концу, а ячмень еще не созрел, было так же тяжело, как и вскарабкаться на крутой горный перевал, поэтому мы и называли это время «картофельным перевалом».
Ячмень, которым мы питались тогда, не имел ничего общего с тем сладким и отборным ячменем, который мы знаем сегодня. Это был сорт ячменя не с круглыми, а с продолговатыми и очень твердыми зернами, но нас он вполне устраивал. Перед варкой мы замачивали его в воде на двое суток. Когда мы садились есть, я пытался ложкой примять ячмень в тарелке, чтобы хоть как-то сбить его в кучку, но у меня ничего не получалось. Стоило мне набрать полную ложку ячменя, как он попросту рассыпался, словно куча песка. Тогда я добавлял в него кочхуджан[5] и набивал этой смесью полный рот. Когда я жевал ячмень, мелкие зернышки так и норовили проскользнуть у меня между зубами, поэтому мне приходилось есть с плотно закрытым ртом.
Еще мы ловили и ели древесных лягушек. В те времена деревенских детей, переболевших корью, кормили древесными лягушками, потому что из-за болезни дети теряли вес и ходили с бледными и осунувшимися лицами. Мы ловили по три-четыре упитанных лягушки с толстыми мясистыми лапками и запекали, завернув в тыквенные листья. Они получались такие нежные и вкусные, словно их готовили в рисоварке. Кстати, если уж мы заговорили о вкусном, я не могу не упомянуть и воробьев с фазанами. Мы запекали разноцветные яйца горных и водоплавающих птиц, летавших над полями и равнинами с громкими гортанными криками. И вот так, бродя по горам и лесам, я узнал о том, какое изобилие вкусной пищи приготовил для нас Бог в окружающей природе.